Суббота, 27.04.2024, 01:34
Приветствую Вас Гость | RSS
АВТОРЫ
Белова Лидия [94]
Белова Лидия
Форма входа

Поиск

 

 

Мини-чат
 
500
Статистика

Онлайн всего: 8
Гостей: 8
Пользователей: 0
Top.Mail.Ru Яндекс.Метрика © 2012-2023 Литературный сайт Игоря Нерлина. Все права на произведения принадлежат их авторам.

 

 

Литературное издательство Нерлина

Литературное издательство

Главная » Произведения » Белова Лидия » Белова Лидия [ Добавить произведение ]

Роковая любовь Лермонтова-8

 

НАЧАЛО ЗДЕСЬ:  http://nerlin.ru/publ....-0-6147

 

 

 

О моём любимом и о наших друзьях. Я как-то призналась Мишелю, что ждала такого, как он, всю жизнь. Ужасно, ужасно, что мы не встретились до моего вынужденного замужества…

Меня всё в нем восхищало. Прежде всего, конечно, феноменальная одарённость. Гениальный поэт, он еще и превосходно рисовал (недаром изобразил себя в "Штоссе" художником). Его картины маслом и акварели не уступают в мастерстве профессиональным, а беглые зарисовки карандашом и пером выразительны, динамичны, нередко полны юмора. Ученик Карла Брюллова князь Григорий Гагарин приглашал Лермонтова в соавторы, создавая кавказские акварели, причем более всего ценил именно выразительность и динамичность его рисунков, на себя брал лишь их раскраску.

 

 

 

Скачущий гусар с лошадью в поводу.

Рисунок М.Ю.Лермонтова. 1834

 

 

 

Вид Тифлиса. Картина М.Ю.Лермонтова.

Масло. 1838

 

 

 

Воспоминание о Кавказе.

Картина М.Ю.Лермонтова.

Масло. 1838

 

 

 

Мужчина в плаще.

Рисунок М.Ю.Лермонтова.

Сепия. 1836

 

 

Мишель был и музыкантом: с детства играл на рояле и скрипке; в московские годы обучался у знаменитого гитариста-виртуоза Михаила Высотского, восхищаясь игрой которого написал стихотворение "Звуки" ("Что за звуки! неподвижен, внемлю // Сладким звукам я…"). Обладал красивым, сильным баритоном, мог исполнять не только романсы, но и оперные арии. Даже в своей прозе оставался поэтом и музыкантом – ценил ритм каждой фразы и всего текста; добивался того, что называется "тон делает музыку", – органичного соединения философской глубины и лёгкости, близости улыбки, шутки; отделывал прозаические произведения с той же тщательностью, как и стихи, достигая лаконичности, ёмкости каждого абзаца, каждой фразы...

По-видимому, за всем этим стоит колоссальный труд – но "результат" кажется простым и естественным, лёгкие, изящные, эстетически совершенные фразы (как в стихах, так и в прозе) – сказанными как бы мимоходом, "не задумываясь". Сам Лермонтов обычно на этом и настаивал: якобы "ничего тут особенного нет, всё просто случайно". Нет, любимый, не верю... Между прочим, Владимир Соллогуб хвастался тем, что не возится со своими текстами так, как Лермонтов, – якобы потому и уступает ему в мастерстве. Жалкий дилетант!

Серьёзно увлекался Михаил Юрьевич философией. Глубокая философская мысль лежит в основе его произведений, воздействуя на читателя не впрямую, а через подсознание. Так, отдельные повести "Героя нашего времени" – суть звенья, этапы развития философской мысли, проверка ее, "опробование" в разных жизненных ситуациях. Печорин, внешне занятый лишь военной службой да авантюрными забавами, всегда помнит о высоком предназначении человека. Какова причина невозможности исполнить это предназначение – вот над чем бьётся мысль автора, поднимаясь даже к звёздам (в "Фаталисте"), хотя и с сомнением в их причастности к земным делам.

Еще раз вспомню о таланте живописца: глаз художника помогает ему двумя-тремя штрихами нарисовать пейзаж, портрет, обстановку, не обременяя читателя длинными описаниями, которые тормозят развитие фабулы у множества прозаиков и всё равно не дают яркого представления об изображаемом. Почему не учатся у этого мастера наши молодые писатели!..

У Мишеля было множество друзей. Разговоры о его одиночестве – миф, навеянный главным образом его же поэзией. Между тем Лермонтов в свете и Лермонтов наедине с самим собою – это как два разных человека, настолько он умел "на людях" отвлекаться от тяжких дум, не дававших ему покоя в часы одиночества.

О том, каким был Мишель в свете, и особенно среди друзей, рассказала Евдокия Ростопчина в обстоятельном письме, посланном Александру Дюма в 1858 году по его просьбе, после его путешествия по России. Дюма побывал и на Кавказе, слышал там о Лермонтове много хорошего. А познакомившись с его творчеством, пришел в восторг от музыкальности стихов, сам их переводил на французский язык. С Евдокией Петровной Дюма встречался в Париже в 1845 году, когда семья Ростопчиных путешествовала по Европе. Потому и обратился к ней, когда готовил свои путевые очерки. Вот фрагмент письма к нему Ростопчиной (письмо это Дюма поместил в свою книгу о России):

"Три месяца, проведённые Лермонтовым в столице [с 5 февраля до 14 апреля 1841 года, т.е. два с небольшим месяца, если точнее] были самые счастливые и самые блестящие в его жизни. Отлично принятый в свете, любимый и балованный в кругу близких, он утром сочинял какие-нибудь прелестные стихи и приходил к нам [к Карамзиным, Ростопчиным, Одоевским – да и к Смирновым, добавлю для справедливости] читать их вечером. Весёлое расположение духа проснулось в нем опять, в этой дружественной обстановке; он придумывал какую-нибудь шутку или шалость, и мы проводили целые часы в веселом смехе благодаря его неисчерпаемой веселости" (подлинник, естественно, по-французски).

Ростопчина в своем письме к Дюма набросала канву биографии поэта весьма небрежно, но не будем критиковать ее за некоторые досадные мелочи. В последний приезд Мишеля в Петербург она оказывала ему всяческое внимание, боясь за его жизнь: ему предстояло возвращение к местам боёв. Тогда явное ее увлечение вызывало у меня ревность (ведь у нас уже подрастала дочь Наденька, родившаяся в 1840 году, в отсутствие отца), а теперь я благодарна подруге. Сама я не могла уделять Мишелю много внимания, так как оба мы опасались сплетен, – ну что ж, недостаток моего внимания восполняла Додо.

Графиня Евдокия Петровна Ростопчина (рожд. Сушкова, 1811–1858; кстати, она двоюродная сестра Екатерины Александровны Сушковой, сочинительницы воспоминаний о Лермонтове)... принадлежала к богатому и знатному семейству и была выдана замуж за Андрея Ростопчина – сына того самого Ростопчина, Фёдора Васильевича, который занимал должность генерал-губернатора Москвы в Отечественную войну 1812 года и прославлен Львом Толстым в "Войне и мире" (впрочем, слава получилась сомнительной). В 1836 году Ростопчины переехали из Москвы в Петербург. Красивую графиню-поэтессу и ее знаменитого по отцу мужа благожелательно приняли при Дворе.

 

 

 

Графиня Евдокия Петровна Ростопчина.

Акварель П.Соколова. Начало 1840-х годов

 

 

Продолжу о себе. Вернувшись осенью 1837 года из-за границы (муж служил в Русском посольстве в Берлине, затем мы какое-то время жили в Париже), я вновь стала бывать на дворцовых празднествах и нередко встречала там Ростопчиных. Я не была с ними знакома, и Додо представлялась мне существом загадочным. Познакомиться с нею хотелось, но я ждала, чтобы она сделала первый шаг. Великосветское общество я всегда воспринимала как внутренне чуждое мне, заведомо неблагосклонное, и это делало меня излишне гордой.

Для меня, как и для Жуковского, "своим" был скорее круг тружеников-литераторов, чем высший свет, а я тогда не знала, что графиня Ростопчина не просто балуется стихами, но сама, по существу, принадлежит к труженикам-литераторам. Печатала она свои произведения не часто, и мне были известны лишь ее стихи да романсы (на музыку Глинки и других композиторов). Уже позднее, в 1839 году, вышли в свет две ее повести, а в 1841-м, вскоре после отъезда Лермонтова на Кавказ, – сборник стихотворений. Эту книгу Додо передала бабушке Мишеля с просьбой переслать ему на Кавказ. Однако Лермонтов погиб, так и не прочитав дарственную надпись на книге: «Михаилу Юрьевичу Лермонтову в знак удивления к его таланту и дружбы искренной к нему самому. Петербург, 20-е апреля 1841 года»…

Но продолжу об осени 1837 года. На одном из балов в Аничковом дворце (личной резиденции императора Николая Павловича) Додо заметила – как она рассказывала мне позже – маленькую женщину в красном тюрбане, лениво облокотившуюся о подлокотник кресла. Она спросила свою знакомую, Софью Борх, кто это "новое лицо". Та ответила, что лицо это вовсе не новое, а только года два отсутствовавшее, и представила мне Додо. Мой красный тюрбан, изготовленный парижской модисткой, не понравился Евдокии, в чём она призналась мне – естественно, не сразу. Я же сразу делаю отступление: в неприязни к красному (малиновому) тюрбану, току, берету они удивительно сошлись с Мишелем: ему не нравился "малиновый берет" пушкинской Татьяны, а точнее, сама петербургская Татьяна. Собственно, она не должна бы нравиться (в петербургском варианте) и самому Пушкину. Не верите? Выпишу полстрофы из первой главы "Евгения Онегина" и еще целую строфу из третьей главы:

 

К тому ж они так непорочны,

Так величавы, так умны,

Так благочестия полны,

Так осмотрительны, так точны,

Так неприступны для мужчин,

Что вид их уж рождает сплин.

 

Я знал красавиц недоступных,

Холодных, чистых, как зима,

Неумолимых, неподкупных,

Непостижимых для ума;

Дивился я их спеси модной,

Их добродетели природной

И, признаюсь, от них бежал

И, мнится, с ужасом читал

Над их бровями надпись ада:

Оставь надежду навсегда.

Внушать любовь – для них беда,

Пугать людей – для них отрада.

Быть может, на брегах Невы

Подобных дам видали вы.

 

Ну не портрет ли Татьяны Лариной в замужестве? Онегин мог влюбиться в нее только благодаря тому, что помнил деревенскую Таню, совсем другую.

Так вот, Лермонтову пушкинская дама-генеральша совсем не нравилась. Перечитаем "Княгиню Литовскую", сцену обеда у Негуровых:

"…по правую же сторону Печорина сидела дама лет тридцати, чрезвычайно свежая и моложавая, в малиновом токе с перьями и с гордым видом, потому что она слыла неприступною добродетелью. Из этого мы видим, что Печорин, как хозяин, избрал самое дурное место за столом".

Вскоре между обедающими возникает лёгкий обмен репликами о любви, но "молчаливая добродетель" не желает участвовать в этом разговоре, отнекиваясь тем, что у нее нет "никакого мнения о любви". Печорин удивлён:

" – Помилуйте, в ваши лета не иметь никакого мнения о таком важном предмете для всякой женщины?

Добродетель обиделась.

– То есть я слишком стара! – воскликнула она, покраснев.

– Напротив, я хотел сказать, что вы еще так молоды…

– Слава Богу, я уж не ребёнок… Вы оправдались очень неудачно".

Время от времени возобновляющиеся диалоги между Печориным и его соседкою приводят к тому, что "дама в малиновом берете была как на иголках… и старалась отодвинуть свой стул от Печорина".

Далее автор для отвода глаз называет эту даму не княгиней (ею стала Татьяна в замужестве за "толстым генералом"), а "баронэссой Штраль", однако обмануть внимательного читателя ему едва ли удаётся.

Конечно, Печорин "Княгини Литовской", как и Печорин "Героя нашего времени", – отнюдь не сам Лермонтов, но многие свои черты, в том числе склонность к озорству, он передал обоим Печориным. "Да и молод же он был!" – говорил о Мишеле кавказский его сослуживец Руфин Дорохов, объясняя его проказы. Да, озорничать Лермонтов любил – и в жизни, и в искусстве. Из-за этого кое-кто считал его злым. Не могу с этим согласиться: шутки Мишеля всегда полны искромётного веселья, а вовсе не злости.

Только будучи самому злым дураком, можно оскорбиться вплоть до вызова на смертельную дуэль за прозвище "человек с большим кинжалом". Так называл Мишель приятеля по юнкерской школе Мартынова, ходившего по Пятигорску разряженным, как попугай, – в смеси черкесского с казацким. Если причиной дуэли может стать такая безобидная шутка, то уж давно должен бы стреляться с кем-нибудь из остряков сам Лермонтов – за прозвище "Маёшка": остряк-горбун из французских карикатурных листков (дали ему это прозвище юнкера, пронюхав, что он пишет роман о горбуне – "Вадим").

Итак, с Евдокией Ростопчиной я познакомилась раньше, чем с Мишелем, – осенью 1837 года. Он тогда еще оставался на Кавказе, да и по приезде в Петербург (сначала временном, затем постоянном) он не сразу вошел в наш карамзинский круг. Только Жуковский сразу заманил его к себе – попросил принести "Тамбовскую казначейшу". А нам пришлось ждать своего часа.

Между тем Додо не раз упоминала о Мишеле как о своем добром знакомом по Москве. Ей посвящено стихотворение 1830 года "Крест на скале" (весьма мрачное), а в конце 1831 года Лермонтов написал стихотворный мадригал Додо – к новогоднему балу-маскараду в Благородном Собрании: "Умеешь ты сердца тревожить, // Толпу очей остановить…". Есть у Мишеля и другие стихи московских лет, ей посвящённые, – среди «неатрибутированных». В петербургский период их дружбы Михаил Юрьевич записал в альбом Додо (им же подаренный) послание "Я верю: под одной звездою // Мы с Вами были рождены…". Ну а она создала целую цепь стихотворений, посвящённых Михаилу Юрьевичу – как открыто, так и завуалированно.

Мы с Додо пришлись по душе друг другу с первой же беседы – сдержанной, но с обеих сторон искренней и заинтересованной. А в апреле 39-го года, находясь в своем подмосковном имении, Евдокия Петровна написала большое стихотворение обо мне и позже сама вписала его в мой альбом. Печатный его текст немного изменён ею (усовершенствован?); я процитирую несколько строф первоначального варианта:

 

В весёлой резвости мила,

В тоске задумчивой милее…

И.Козлов

 

Нет, вы не знаете ее,

Вы, кто на балах с ней встречались,

Кто ей безмолвно поклонялись,

Всё удивление своё

В дар принося уму живому,

Непринуждённой простоте,

И своенравной красоте,

И глазок взору огневому…

 

Но вам являлась ли она

Раздумья тайного полна,

В тоске тревожной и смятенной,

Когда в разуверенья час

Она клянёт тщету земную,

Обманы сердца, жизнь пустую,

Когда с прелестных чёрных глаз

Слеза жемчужная струится,

Когда мечта ее стремится

В мир лучший, в мир ее родной,

Где обретёт она покой?

 

…Нет! Не на сборищах людских

И не в нарядах дорогих

Она сама собой бывает.

Кто хочет знать всю цену ей,

Тот изучай страданье в ней,

Когда душа ее страдает!

 

Я привела это стихотворение потому, что таково было мнение обо мне не только Евдокии, но и Мишеля. И все-таки не могу согласиться, что человека надо познавать лишь в горькие минуты. Каждому из нас надо бы излучать свет и радость, а не угнетать окружающих страданиями, – и, значит, не стоит прославлять страдание...

Начало 1839 года было для меня тяжким временем. Меня захлестнула волна обречённости, безысходности. Душа была полна любви к Мишелю, но любовь не сулила счастия: я замужем, с двумя девочками-малютками, а он совершенно свободен и окружён поклонницами одна другой краше и знатней. Зачем я ему со своей страдальческой любовью? Это настроение, еще не зная о его причине, и передала моя чуткая и талантливая подруга; вспомнился ей в деревенской тиши мой грустный облик (стихотворение названо ею "Воспоминание издали").

Тонкая, хрупкая душа, сама много страдавшая (мужа она не очень-то любила и всю жизнь тщательно скрывала свои увлечения), Евдокия Петровна была достойна доверия. И весною 1841 года, мучаясь ревностью из-за явного ее душевного сближения с Мишелем, я написала ей несколько исповедальных писем, содержавших всю историю нашей любви. Смысл сей исповеди был один: теперь ты всё знаешь – решай сама, разлучать нас или нет.

После неожиданной кончины Евдокии Петровны (в 1858 году), когда ей не было и 47-ми, – я попросила ее дочь вернуть мне мои письма, но она ответила, что уже сожгла их. Думаю, это правда: у меня нет причин сомневаться в порядочности всей семьи Ростопчиных.

Если Мишель увлёкся Евдокией в 41-м году несколько больше, чем мне бы хотелось, то могу сказать на это сейчас: у него всегда был хороший вкус, а у меня – прелестные, достойные восхищения подруги. (К таковым отношу и Машу Щербатову, на которую пытались свалить вину за дуэль Лермонтова с Барантом; на самом же деле к ссоре привели наглые реплики Баранта по поводу стихотворения "На смерть Пушкина": его задели строки о "ловле счастья и чинов" французом.)

Мишеля можно понять: надоела бесперспективность наших отношений, хотелось света и радости. Ему не давали отставки, а у меня без него не хватало воли для развода с мужем. Мы с Мишелем уже почти не встречались, оба нося неизбывную боль в сердце. Всё это отразилось в стихотворении "Валерик" – в скепсисе по поводу нашей душевной близости, в неверии в мою любовь: "Душою мы друг другу чужды…", "В забавах света Вам смешны // Тревоги дикие войны". Смешны! Я жила в постоянном страхе, что он погибнет от чеченской пули (и страх оправдался, только пуля оказалась не чеченской).

Мое истинное состояние тех лет Лермонтов со свойственной ему мистической проницательностью выразил в стихотворении "Сон": "Но, в разговор весёлый не вступая, // Сидела там задумчиво одна…" – не продолжаю, ибо этот лермонтовский шедевр всем известен. Но, возможно, обо мне же и строки из "Завещания" (1840-й год): "Пускай она поплачет… Ей ничего не значит!" Плакали все мы, узнав, что "навылет в грудь он пулей ранен был", и для всех нас, карамзинского кружка (да и только ли!), значил Лермонтов очень много. Не помогло пожелание-заклятие Ростопчиной в стихотворении "На дорогу. Михаилу Юрьевичу Лермонтову" (27 марта 1841 г.):

 

Но заняты радушно им

Сердец приязненных желанья, –

И минет срок его изгнанья,

И он вернётся невредим!

 

На этом завершу воспоминания о Евдокии Петровне, столь тесно переплетённые с воспоминаниями о Мишеле. И скажу несколько слов об еще одном постоянном участнике "карамзинского кружка" – Владимире Фёдоровиче Одоевском. Он, как и моя дорогая Додо, давно уже на том свете (годы его жизни: 1804–1869). Да и все наши с Мишелем друзья уже там, даже долгожитель Пётр Андреевич Вяземский (1792–1878), с которым мы в последние годы переписывались, ощущая себя последними живыми современниками Лермонтова... Впрочем, жив, хотя и не совсем здоров, сын Петра Андреевича Павел, с юных лет преисполненный гордости за личное знакомство с Лермонтовым...

С Владимиром Одоевским меня связывало прежде всего увлечение музыкой. Мы с ним могли играть на рояле по пять часов кряду. Муж мой храпел полчаса после обеда, а потом спасался бегством от нашей музыки, как от кошачьего концерта. Супруга князя, Ольга Степановна, была очень ревнива и потому оставалась слушать нас. Я ей говорила: "Княгиня, советую вам ехать домой. Не надобно опасаться за нашу нравственность. Мы увлечены музыкой, а не друг другом". Но она предпочитала всякий раз убеждаться в этом сама. Ее можно понять: Одоевский был очень красив, изящен, строен, к тому же, как истинный художник, ценитель прекрасного, придавал большое значение своему облику – причёске, одежде, манерам.

 

 

 

Князь Владимир Фёдорович Одоевский.

Акварель А.Покровского. 1844

 

 

Мишель слегка ревновал меня к князю, к нашей совместной игре. Он ведь и сам был прекрасным пианистом и говорил:

– Со мною ты не играешь в четыре руки, только с ним.

– Разумеется! – смеялась я. – Потому что ты сам – Музыка. Я хочу слушать тебя, прикасаться к тебе, а не уходить по уши в музыку, как с Одоевским.

Мишель любил, когда я дотрагивалась до его лица, взъерошивала ему волосы, всегда так хорошо причёсанные; потом вынимал гребешок и говорил: "Ну, моя прелесть, теперь заново делай уничтоженный тобою пробор"...

Продолжу о Владимире Одоевском, невероятно много сделавшем для развития отечественной культуры. Писатель, философ, музыкант, музыкальный и литературный критик, издатель нескольких журналов... В историю литературы его имя войдёт и благодаря "записной книжке" – изящному альбому в кожаном переплёте с надписью на титульном листе: "Поэту Лермонтову дается сия моя старая и любимая книга с тем, чтобы он возвратил мне ее сам, и всю исписанную. – К. [Князь] В.Одоевский.1841. Апреля 13-е. СПб."

Возвратил Одоевскому его "старую и любимую книгу" с последними стихами Лермонтова Аким Шан-Гирей...

Если и было у Михаила Юрьевича полное совпадение взглядов с кем-либо из современников, так это именно с Владимиром Одоевским. А значит, еще и с Димитрием Веневитиновым, ибо эти двое, Одоевский и Веневитинов, были друзьями и единомышленниками.

Лермонтов высоко ценил Дмитрия Владимировича, отлично знал его стихи и статьи. Они даже оказались родственниками: генерал-майор граф Е.Ф.Комаровский был женат на родственнице деда Лермонтова, рождённой Арсеньевой, а их сын, Егор, женился на сестре Веневитинова Софье. Правда, женился в 1830 году, то есть когда Дмитрия уже не было на этом свете (он прожил трагически короткую жизнь: 1805–1827). К тому же 1830-му году относится "Эпитафия" Лермонтова памяти Веневитинова: "Простосердечный сын свободы, // Для чувств он жизни не щадил...". Я это объясняю тем, что благодаря знакомству с Софьей Мишель узнал многое о жизни Веневитинова и заново задумался над его судьбой.

Эти два родных по духу человека, Лермонтов и Веневитинов, не успели познакомиться: когда Мишель с бабушкой приехали в Москву, Дмитрия там уже не было – он в ноябре 1826 года отбыл в Петербург, чтобы поступить на службу в Министерство иностранных дел. По просьбе Зинаиды Волконской, в которую был влюблён до обожания и обожествления, взял с собою француза Вошэ, только что вернувшегося из Сибири. Вошэ сопровождал княгиню Екатерину Трубецкую (рождённую Лаваль) по просьбе ее отца, у которого он служил библиотекарем. Эта совместная поездка стоила Дмитрию жизни: за связь с "подозрительной личностью" он был заключён на несколько дней в холодную камеру Петропавловской крепости и жестоко простудился; после этого "кашель уже не покидал его, причиняя ему частые и сильные боли в груди", вспоминал его племянник.

 

 

Дмитрий Владимирович Веневитинов.

Акварель П.Соколова. 1827

 

 

В марте 1827 года Веневитинов умер от скоротечной горячки [пневмонии]. Не случись этого, я уверена, с Лермонтовым они стали бы друзьями и даже соиздателями журнала. Веневитинов был инициатором создания "Московского вестника", журнала с философско-политическим и эстетическим направлением, печатал там свои стихотворения и статьи. Этот журнал позднее стал называться "Москвитянин", и туда Лермонтов отдал свое стихотворение "Спор" ("Как-то раз перед толпою // Соплеменных гор…") – вручил его своему юному другу и поклоннику Юрию Самарину утром 23 апреля 1841 года, за полчаса до последнего отъезда на Кавказ.

В завершение темы наших друзей расскажу о московском приятеле Лермонтова Николае Филипповиче Павлове (годы его жизни: 1803–1864). Когда Мишель жил в Москве, они часто встречались – у общих знакомых, в театрах, на балах, на празднествах в Благородном Собрании. Позднее Лермонтов, бывая в Москве "проездом", посещал литературно-музыкальный салон Павловых в их роскошном особняке на Рождественском бульваре (особняк достался по наследству от богатого дяди жене Николая Филипповича, известной поэтессе Каролине Павловой, рожд. Яниш).

Интерес к Павлову, к его творчеству возник у меня в 1839 году, когда вышел в свет в Петербурге его сборник, включающий три повести: "Маскарад", "Демон" и "Миллион". Как видим, названия двух первых заимствованы у Лермонтова. Павлов знал об этих произведениях, хотя они еще не были опубликованы. Их дружбе это явное заимствование нисколько не повредило.

Я вас познакомлю (или напомню, если вы это читали) с одним из героев повести Павлова "Миллион" – "молодым человеком", в котором я легко узнаю Мишеля:

"Одно обстоятельство мешало ему [жениху юной барышни] наслаждаться безмятежным счастием. Это был молодой человек лет двадцати пяти, недурён собою, ловок, свеж, мастерски одет. В его осанке, в его приёмах видна была такая самонадеянность, такое подражание современному эгоизму и такая полнота сил, что поневоле становилось досадно. Он что-то написал, что-то напечатал, – но заговорите с ним о какой-нибудь книге, он скажет, что ничего не читает; спросите у него: “Это Ваше помещено в журнале?” – он сделает мину и с надменным пренебрежением пробормочет: "Да вздор, пустяки, я уж не помню". Заведите же речь о торговле, о политике – тут он закипит стихами, вспыхнет поэзией, примется напевать какой-нибудь прелестный мотив, – и вам станет совестно заниматься житейскими дрязгами, грязнуть в государственных сплетнях, когда другой только и делает, что бредит искусствами да упивается мелодией.

Черта, которая особенно сердила степенных москвичей и возбуждала зависть в честолюбивых юношах, была та, что он подсядет к женщине, расположится в креслах как можно покойнее, вытянет ноги, наклонится к ней очень близко – бог знает что шепчет, бог знает чему улыбается. Некоторая наглость в обращении, принимаемая многими за самую последнюю моду, истинный дух времени – за чудный отрывок Парижа, придавала молодому человеку обольстительный вид и, судя по женским физиономиям, проводить с ним время было очень даже не скучно".

События в повести развиваются далее, и вот вновь появляется "молодой человек":

"Правильная часть вечера кончилась, наступил беспорядок: всякий теперь скажет что у него на душе и поступит по самому внутреннему побуждению. Г... [жених] скрывался в дальных комнатах. Княжна стояла в глубине залы, недалеко от выхода, кого-то провожала и чего-то ждала. [...]

Откуда ни возьмись молодой человек, о котором было говорено. Едва ступая, он показался из гостиных, лениво остановился, гордо окинул глазами залу, увидал княжну и встрепенулся. Они взглянулись. Молодой человек бросил шляпу, очутился возле княжны, кивнул музыкантам, чтоб играли скорее, и помчался с нею. Зала исчезла под их ногами, их груди коснулись одна другой, их мысли, чувства, желания слились в этом вихре, замерли в необузданности движения; рука мужчины держала княжну так крепко, кружила ее так сильно, так скоро и страстно... но она не рвалась из этих объятий, но лёгкие ножки её не опускались на паркет, а едва дотрагивались до него; но голова не отворачивалась с негодованьем; княжна не робела, княжна не роптала, княжна сносила жадные взгляды, терпела жаркое дыханье; это было мгновение силы, огня и беспамятства, это был взрыв сердца, взрыв свободы.

Они сделали несколько огромных кругов и, наконец, остановились. Она пошатнулась. Сёстры ее прощались с уезжающими у выхода, зала была почти пуста, музыка затихла. Первое дело княжны было взглянуть тотчас на противуположную сторону. Она подняла глаза – и от усталости или от испуга побледнела. Там, на другом конце, посередине дверей, стоял как вкопанный Г... – судья каждого ее слова, каждого шага и, может быть, слишком скорого вальса. [...] Черты его окаменели с каким-то страшным выражением. В одной комнате с ним, против него нельзя уж было мечтать ни о счастии, ни о любви, ни об устройстве дел. Он не поймёт невинной шалости, не извинит минуты увлечения, не помилует за молодость [...].

Княжна едва сдвинулась с места. Бледная, не сводя с него глаз, тихо пошла к нему. […]

– Вы будете к нам завтра? – спросила она у него.

– Буду, княжна, – отвечал Г..., повернулся от нее не довольно вежливо и опять остолбенел.

Молодой человек разговаривал игриво и чрезвычайно развязно с одною дамой; вдали виднелись его распалённые щёки, его волосы, растрёпанные в вихре вальса; ему не было дела ни до любви, ни до ревности, он не отыскивал истины, не подозревал лицемерия, а просто находился в блаженном и торжественном состоянии".

В результате этого пустякового события ("огненный" вальс невесты с молодым человеком) жених перестал быть женихом, свадьба расстроилась.

При чтении этой повести Павлова я вспомнила размышления Печорина о самом себе в "Княжне Мери": "Неужели, думал я, мое единственное назначение на Земле – разрушать чужие надежды? С тех пор, как я живу и действую, судьба как-то всегда приводила меня к развязке чужих драм, как будто без меня никто не мог бы ни умереть, ни прийти в отчаяние. Я был необходимое лицо пятого акта..."

Именно такую роль невольно сыграл в повести "Миллион" молодой человек, даже и не названный по имени, – вроде бы эпизодическое лицо, но такое, что из-за него кардинально меняется весь ход событий, отменяется давно готовившаяся свадьба. Скорее всего, Николай Филиппович краем уха слыхал, что Лермонтов предотвратил брак между своим другом, Алексеем Лопухиным, и Екатериной Сушковой, и создал свою фантазию на эту тему.

Интересно, что и в "Княжне Мери" есть описание огненного вальса: "Она небрежно опустила руку на мое плечо, наклонила слегка головку набок, и мы пустились. Я не знаю талии более сладострастной и гибкой! Ее свежее дыхание касалось моего лица; иногда локон, отделившийся в вихре вальса от своих товарищей, скользил по горящей щеке моей… Я сделал три тура. (Она вальсирует удивительно хорошо.) Она запыхалась, глаза ее помутились, полураскрытые губки едва могли прошептать необходимое: Merci, monsieur".

Перекличка между Лермонтовым и Павловым объясняется не литературными заимствованиями, а тем, что пишут они об одном и том же человеке. Печорин, конечно, не Лермонтов, однако многие свои черты и мысли автор передал своему несчастному герою, и другим приносящему одни несчастья. Я вижу в этом и самоосуждение, и глубокое понимание незаурядной личности, не находящей применения своим силам и способностям в обществе, которое живёт мелкими интересами и чувствами.

Самого Мишеля спасало от пустоты, никчемности светской жизни творчество. Может быть, мой читатель добавит: и война? Нет, хоть он и был прекрасным воином, он не желал участвовать в войне, рвался в отставку. Вспомним горестные строки из "Валерика":

 

И с грустью тайной и сердечной

Я думал: жалкий человек!

Чего он хочет?.. Небо ясно,

Под небом места много всем,

Но беспрестанно и напрасно

Один враждует он – зачем?..

 

Вернусь к повести "Миллион". Павлов пишет о Лермонтове "московском", более раскованном, чем каким он стал позже в Петербурге. Но и в аристократическом обществе северной столицы Лермонтов всегда был оживлён и любезен, а отнюдь не угрюм, как "вспоминает" Иван Тургенев, на самом-то деле никогда его не видавший. А среди друзей Мишель и в Петербурге оставался озорным шутником. Веселился, играл, развлекался и развлекал других, оставляя мрачные мысли на часы одиночества.

Несмотря на склонность к озорству, Мишель был чуток, деликатен и мудр в обращении с женщинами. Хорош и на коне, и в танцах. И, наконец, ни у кого я не видала таких красивых, выразительных карих глаз, передающих все оттенки мысли и чувства… Короче говоря, не влюбиться в него было просто невозможно! "И пусть меня накажет тот, // Кто изобрёл мои мученья".

Думаю, наша близость закончилась бы разводом со Смирновым и новым браком (не столь уж редкий случай в "большом свете"). Помешала этому ревнивая подозрительность императора. Я уже говорила: если он включал кого-либо в сферу своей личной жизни, то не позволял выходить из нее, разве что сам выкинет. В 1840 году мне это грозило так же, как позднее Евдокии Ростопчиной. Избежала я ее участи потому, что вместо меня император выкинул из своего мира Лермонтова. Ко мне же продолжал относиться по-прежнему – как к непременной части его личной жизни. В моем дневнике за 1845-й год есть такая запись о вечере у императрицы, в узком кругу: "Я хотела продолжать разговор [о чем-то серьезном], но он повернул на старые шутки. Пусть не мое перо их передаёт: я его слишком люблю. Разговору не было ни в чём замечательного". Дневник я, конечно, всегда прятала, хранила под ключом, но всё равно приходилось думать о возможности чужих глаз, поэтому записывала весьма уклончиво.

Что можно добавить сейчас к той записи? Император Николай Павлович не раз проявлял доброту, откликаясь на всевозможные мои просьбы. Просила я главным образом за дядю-декабриста и за друзей – Гоголя, Самарина, даже за неблагодарного И.С.Тургенева… Ну да что об этом вспоминать! А вот мое заступничество за Лермонтова в 1840 году, после дуэли с Барантом, ничуть не помогло. Ныне, умудрённая опытом, я думаю, что мое вмешательство могло даже способствовать ужесточению наказания. Император, узнав о нашей близости, стал опасаться излишней моей откровенности в разговорах с писателем, у которого нет причин хранить дворцовые тайны, как хранят их "придворные летописцы". А ввела государя в курс дела его старшая дочь, великая княгиня Мария Николаевна, которой я глупо, простодушно доверилась, надеясь на ее помощь.

Я впервые увидала старшую дочь императора, поступив на службу во Дворец. Мне было 17 лет, а ей семь (годы ее жизни: 1819–1876). И всю жизнь я прощала "деточке" ее недостатки, считая, что моя обязанность как старшей – оказывать на нее благотворное влияние. Однако это было недопустимой маниловщиной. Мария Николаевна всегда пользовалась чужими услугами, нисколько не считаясь с чьими-то неудобствами. Могла, например, переманить мою кормилицу или кухарку, поручить мне хлопоты по устройству ее семьи на лето в Торкэе.

Общение с великой княгинею было у меня постоянным, и я рассказала ей о своей любви, надеясь на смягчение гнева императора в случае моего бракоразводного процесса. Результат оказался противоположным, ибо Мария Николаевна не простила "самоуверенному гвардейцу" шутливой сценки на бале-маскараде у Энгельгардтов. Великая княгиня любила посещать эти публичные балы, непременно в маске; но все причастные ко Двору узнавали ее и оказывали ей традиционное почтение. А Мишель не пожелал играть в "узнавание-неузнавание": когда Мария Николаевна обратилась к нему с какой-то кокетливой репликой, он ответил ей "на равных" – озорной шуткой. В этом не было никакой грубости, было лишь показное неузнавание – недопустимая наглость с ее точки зрения.

Я полагала, что эта сценка уже забыта, однако тут подоспела публикация в "Отечественных Записках" стихотворения "1-е января" (1840-го) – и великая княгиня навсегда сменила милость на гнев, повлияв и на государя. Накал ее раздражения мне совершенно непонятен, однако подтверждается дальнейшим – заказом Владимиру Соллогубу пасквиля на Лермонтова, с непременным трусливым отказом героя от дуэли. Так великая княгиня и царедворцы, не простившие поэту стихов на смерть Пушкина, подстраховались от повторения ситуации с дуэлью в жизни: вызов непременно должен был привести к запрещённой законом дуэли (если и не убьют, то, во всяком случае, суровое наказание обеспечено). Вскоре вслед за этим последовал и сам вызов – от настроенного сплетниками против Лермонтова сына французского посла, Эрнеста дэ Баранта… А я, как оказалось, своей неуместной откровенностью с ее высочеством и своим заступничеством невольно подлила масла в огонь.

 

Перелистывая старые записи. Я в Париже. Живу здесь уже давно. Но рассказывать вам о Париже не стану: это гораздо лучше меня сделал Гоголь в повести "Аннунциата". В 1842 году это не законченное им произведение было опубликовано в журнале "Москвитянин" под названием "Рим. Отрывок". Но не меньше, чем о Риме, говорится там о Париже, каким его знали и Гоголь и я, знакомясь с этим городом начиная с 1830-х годов. Однажды Николай Васильевич признался мне, что героиня его повести, итальянка Аннунциата, на самом-то деле "списана с меня". Я в ответ только рассмеялась. Нисколько не претендую на красоту, какую можно описывать с таким восторженным пафосом.

 

 

 

Париж 1870-х годов. Фрагмент картины

О.Ренуара "Новый мост". Масло. 1872

 

Раз уж я вспомнила об отрывке "Рим", остановлюсь на гораздо более дорогом мне произведении, которое было уничтожено Гоголем перед кончиною. Имею в виду, конечно же, второй том "Мёртвых душ". Для меня его уничтожение – и личная трагедия: ведь одной из героинь там была и я. Он читал мне готовые главы летом 1849 года, когда гостил у нас с мужем в Калуге (муж тогда был калужским губернатором). Позднее читал готовые главы и другим своим друзьям... Какое горе для русской литературы, что он сжёг это прекрасное, отделанное до степени совершенства творение!

В первых главах особенно хорошо был обрисован образ светской красавицы Чаграновой (все признавали в этой героине "список со Смирновой"). Юность Чагранова провела в Петербурге и за границею; теперь ей лет 35, живет она в провинции, никем не увлечена, скучает, вообще жизнь ей в тягость. И вдруг среди ординарных, неинтересных ей людей появляется родственная душа – "светский лев" Платонов, приехавший на лето в свое имение. От нечего делать он на какое-то время становится спутником Чичикова в его поездках по соседним помещикам и однажды попадает в дом Чаграновых. Здесь он видит портрет во весь рост изумительный красавицы – стройной, кареглазой, пышноволосой, в изысканном туалете. Уехав, он не может забыть ее: красавица будто живая стоит перед ним, глядя на него своими "огнестрельными", с искрой иронии, глазами.

Платонов и Чичиков прибывают в имение одного помещика, и здесь им навстречу выходит – живой оригинал портрета! Между Платоновым и Чаграновой завязывается роман. Однако их взаимное увлечение оказывается недолгим: обоими вновь овладевает скука, разочарование в жизни...

Гоголь использовал не только мою внешность и детали биографии, но и мои сокровенные рассказы ему о душевном сближении с Лермонтовым. Только не знал, как закончить этот сюжет, опасался слишком уж приблизиться к реальным событиям: дуэль, ссылка на Кавказ и потому разлука. И пошел по пути чисто внешнему: беспричинное охлаждение пресыщенных светскими удовольствиями героев.

Я и через семь лет хорошо помнила начало повести "Рим", опубликованное в журнале "Москвитянин", и заметила перекличку с "Римом" в развитии одной из линий сюжета во втором томе "Мёртвых душ": восторженное изумление героя при виде неизвестной красавицы, невозможность ее забыть и наконец встреча...

Продолжу о моей жизни в Париже. Я привыкла к своей уютной и просторной квартире, к саду вокруг особняка. Моих соотечественников здесь всегда много: приезжают развлечься – посмотреть театральные представления (не нуждаясь в переводчиках), побывать в музеях, в модных магазинах и даже на заседаниях парламента (ну как тут не возмечтать о республике у се6я!). Да и с друзьями встретиться здесь порою легче, чем в необъятной матушке-России. Наша аристократия традиционно считает всю Европу своим курортом, и европейцы не возражают, поскольку россияне ведут себя цивилизованно и оставляют у них немалые деньги. Впрочем, и европейцы всех мастей нередко находят приют в России. Все живут дружно, пока не разразится очередная политическая заваруха – война или революция.

Мои дочери провели несколько лет вместе co мною в Англии – в Торкэе и Лондоне. Теперь там осталась только младшая, Надежда: в 1869 году, 19-ти лет, она вышла замуж за англичанина и стала уже не Смирновой, а Соррэн; у нее сын Артур. Но оба мечтают о Москве. Видимо, скоро уедут туда, на Пресню, в отчий дом Николая Михайловича Смирнова. Младший наш, Михаил (он родился в 1847 году), окончил университет в Одэссе, куда зазвала его сестра Софья (ныне княгиня Трубецкая). Затем он уехал в Тифлис, на родину прабабушки, рождённой княжны Цициановой (в замужестве – Лорер). Талантливый, трудолюбивый ботаник, Михаил создал там прекрасный ботанический сад; а свой особняк мечтает превратить в музей моего имени *. Я для Миши с 50-х годов постепенно записывала в альбом с сафьянным переплётом наиболее важные события из хроники русской; переписала, например, письмо Жуковского – отклик на смерть Гоголя.

 

__________

 

* В 1893 г. Михаил Николаевич Смирнов, перевезя из Петербурга в свой дом в Тбилиси основные духовно-материальные ценности родителей (картины, книги и пр.), создал мемориал семьи Смирновых. Этот особняк долгое время служил Центром культурных взаимосвязей между Грузией и Россией. – Л.Б.

 

 

В Париже со мною лишь старшая дочь, Ольга. Выйти замуж почему-то не захотела, хотя в молодости поклонники были. Теперь уж и не выйдет: ей сорок семь (родилась в 1834-м).

А в России – разгул убийств. Добрались и до самого императора, воспитанника Жуковского, столько сил положившего на то, чтобы у Отечества был достойный государь! Император Александр Николаевич – первый из династии Романовых, кто погиб не в результате дворцового заговора (как Петр III, Павел I), а от рук уличных бомбометателей. "Борцы за народ" шесть раз покушались на его жизнь и таки отправили на тот свет. Сделать это могли только прямые враги России. Отчего немало моих соотечественников становятся врагами собственного народа, смогут разобраться, наверное, только далекие от нас, беспристрастные историки. (Вот почему так важны и беспристрастные, объективные мемуары современников.)

Возвращаться на родину при разгуле этих безобразий нет охоты. Я спасалась многие годы воспоминаниями. Душа моя успокаивается, только когда пишу о былом: забываю о старости, об одиночестве, друзья юности словно опять со мною...

Сегодня ночью видела во сне лермонтовскую Россию – "Ее степей холодное молчанье, // Ее лесов безбрежных колыханье, // Разливы рек ее, подобные морям…". Вот эта Россия и приснилась мне. Дорога; по краям ее и вдаль до самого горизонта тянутся луга; в предвечернем сумраке то тут, то там смутно вырисовываются скирды сена; движемся дальше (ни лошадей, ни седоков не вижу – только дорогу и окрестности, само движение, смену картин): слева возникает тёмная громада леса, справа – по-прежнему луга; вот опять смена картины: по краям дороги – сплошняком леса. Всё это – в вечернем полусумеречном свете. Мои ли собственные это воспоминания, или Лермонтов навеял сон золотой?

Мишель ведь "реально" представился мне однажды – когда Надя, будучи маленькой, жаловалась на глаз: "Не хочет открываться!" Натёрла его кулачком, и я не придавала этому значения, пока не возник он. Было это летом 1842 года в Италии, в Сиене. После утомительной прогулки и обеда я легла отдохнуть и вдруг, в полудрёме, увидела почти прозрачную фигуру с укоризненно качающей головою. Я вскочила в испуге, пошла к гувернантке – и тут оказалось, что у нее тоже было "реальное" видение, причём лицо его пылало гневом. Вот тогда мы занялись Надей всерьёз, вызвали доктора, он велел промывать глаз холодной водой, и вскоре беда миновала *.

 

________________

 

* Это сокращённый вариант рассказа Александры Осиповны; цитирую по книге: А.О.Смирнова-Россет. Дневник. Воспоминания. – M., "Наука", 1989, с. 48. – Л.Б.

 

 

Боюсь, в этой исповеди я упустила что-нибудь важное – из-за того, что уже не раз писала об этом ранее, в предыдущих вариантах воспоминаний, всегда "зашифрованных", когда речь шла о Лермонтове…

Да! – скажу о лермонтовской "Тамаре". Увы, это стихотворение навеяно ревнивыми мыслями обо мне – обольстительнице со сладостным голосом ("В нём были всесильные чары, // Была непонятная власть"), всеми желанной ("На голос невидимой пэри // Шёл воин, купец и пастух").

Оба мы, расставаясь, жгуче ревновали друг друга: я представляла себе сонм поклонниц вокруг него, он – сонм поклонников вокруг меня. В стихах своих, да и в прозе, он преображал действительность до неузнаваемости, но очень точно передавал душевное состояние, психологическую правду. Например, психологически реально прощальное письмо Веры к Печорину, передающее состояние и мысли Варвары Лопухиной из-за расставания с Мишелем. "Реально" для всех, знавших о столкновении Лермонтова с великой княгиней Марией Николаевной на маскараде у Энгельгардтов, и стихотворение "Морская царевна" с его зловещей концовкой: "Будет он помнить про царскую дочь!"

После отъезда Михаила Юрьевича в апреле 1840 года я не могла не вести дневник – иначе с ума бы сошла: ведь я носила под сердцем его ребенка и ни единому человеку не могла доверить эту тайну. Ради сохранения тайны пометила эти записи так: "Баден, июль 1836-го", поскольку не могла не упоминать о своей беременности, а предыдущая была в Бадене. Приведу некоторые строки, чтобы передать меру своей любви к единственному избраннику, к моей "второй половине", на сей раз заменив ложное имя истинным: *

 

________________

 

* Далее привожу записи Смирновой-Россет, включённые ею в документально-художественный роман "Биография Александры Осиповны Чаграновой", лишь заменив имя Николай на Михаил (в квадратных скобках – мои пояснения). Как всегда, текст даю по книге, подготовленной С.В.Житомирской: А.О.Смирнова-Россет. Дневник. Воспоминания. – М., "Наука», 1989, с. 512–521. – Л.Б.

 

 

"Михаил, ты уехал. Мне кажется, что Солнце не светит более, что розы поблекли. Те последние, которые ты принёс мне, увяли, несмотря на заботу о них…

Я уверена, что Михаил меня любит, он знает, что я люблю его еще в тысячу раз больше… Когда-нибудь он женится на мне, может быть через двадцать лет, когда я потеряю и свою красоту, и свою свежесть. Он любит во мне прежде всего мою душу, а кроме того – общность вкусов…

Любимый, помнишь ли ты один лунный вечер… это было в тот день, когда я… просила положить руку на мой "самовар", чтобы ощутить движение маленького существа. Конечно, ты помнишь это…

В четыре часа после трёх хороших схваток появилась девчурка (ах, отчего ты не здесь, чтобы поцеловать нового пришельца).

Муж узнал обо всём этом только в 10 часов утра, он спал в гостиной и даже не вошел в мою комнату, дверь которой была открыта. Дело в том, что он, как мне сказала Клеопатра [под этим именем "зашифрована" Софья Карамзина], уже более недели назад обзавелся новой любовницей. Благослови его Бог или, скорее, унеси дьявол и не приноси назад…

Мне нет дела ни до кого, ты поистине единственное существо, так глубоко проникшее в мое сердце, и ты так завладел им, что до моего последнего вздоха оно будет тосковать только о тебе…

Когда мы поженимся и будем бедны, я тебе своими руками приготовлю эту кашу…

Я уже смотрю на тебя как на своего любимого мужа и прошу тебя верить, что это не воздушные замки, волей-неволей ты со мной обвенчаешься…

[Уходя от мужа и его гостей,] я бегу в свою комнату, чтобы думать о тебе, молиться за тебя и посылать тебе всю мою нежность; они [молитвы] пропадают в моем сердце, но я уверена, что мы думаем и чувствуем одно и то же…

Да, мой любимый, ничто не сравнится с памятью сердца. Для тебя это – колени твоей возлюбленной матушки, для меня – Грамаклея, Бабуся и Амалья Ивановна [гувернантка]…

Нет ничего более возмутительного, чем мужчина, преследующий вас взглядом грубого вожделения. В твоих глазах никогда не было вожделения, это был взгляд скорее мечтательный, нежный и ласкающий… Никто не властен над своим сердцем; мое, как и твое, тосковало о своей мечте; мы встретились случайно".

Со времени этих записей прошло более сорока лет, но я и сейчас могу повторить все слова любви, сказанные тогда и ему самому, и этому дневнику – в надежде, что он их когда-нибудь прочтёт. Мишель в последнее время не очень верил в мою преданность, потому и написал обидные для меня слова в "Валерике": "Душою мы друг другу чужды". Но я уверена, что на том свете наши души соединятся.

 

 

 

Издательство Игоря Нерлина

http://nerlin.ru

 

Лидия Александровна Белова
 

Роковая любовь Лермонтова

 

 

 

На обложке книги – два портрета:

Михаил Юрьевич Лермонтов

в форме Нижегородского Драгунского полка.

Автопортрет. Акварель. 1837–1838;

Александра Осиповна Смирнова-Россет.

Портрет работы А.Реми. Масло. 1835

 

 

 

 

Категория: Белова Лидия | Добавил: ЛидияБелова (25.11.2017) | Автор: Лидия Белова
Просмотров: 10897 | Комментарии: 5 | Теги: Лидия Белова, Роковая любовь, Штосс, лермонтов | Рейтинг: 4.9/107
Всего комментариев: 5
5 ЛидияБелова   [Материал]
Издателям. Всё сделали. Осталось отправить книгу в магазин!

4 ЛидияБелова   [Материал]
Уж заодно: в этом же абзаце: "в Дворец".  Сделайте, пожалуйста, нормально: "во Дворец". Спасибо!

3 ЛидияБелова   [Материал]
Издателям. У нас проскочила ошибка в датах жизни вел. кн. Марии Николаевны, - должно быть: 1819-1876 (а не 1856). Исправьте, пожалуйста. (Это немного выше последней илл-ции, абзац начинается: "Я впервые увидала старшую дочь императора...")

2 ЛидияБелова   [Материал]
Издателям: еще раз спасибо! Теперь и мелкие ошибки исправлены.

1 ЛидияБелова   [Материал]
Огромное спасибо издателям за столь быструю публикацию всего текста, за профессиональную обработку иллюстраций! (Осталось исправить несколько мелких ошибок.)

Имя *:
Email *:
Код *:
                                                  Игорь Нерлин © 2024